Николай Карпицкий

Культурно-исторический смысл антагонизма иронии и одержимости

 

Для того, чтобы осмыслить величайшую трагедию России – установление тоталитарной коммунистической идеократии, чуждой основополагающим принципам русской культуры, и тем не менее, привлекшей миллионы фанатичных приверженцев в нашей стране, необходимо обратиться к анализу основополагающих культурно-исторических символов, определяющих специфику национального менталитета. Иначе говоря – основных архетипов культурно-национального сознания, которые я попытаюсь осмыслить как факторы нашей истории.

К числу таких архетипов принадлежит образ свободы в русском менталитете, существенно отличающийся от западного осмысления гражданской свободы, на котором базируется западное понимание правосознания.

Такое социальное понимание свободы в западной культуре определено тем, что западный человек выделяет в ней внешний аспект в качестве определяющего – аспект реализации этой свободы во внешней среде. При этом свобода будет пониматься как свобода от ограничивающих ее внешних обстоятельств, “свобода от...” (ограничений политических, экономических, идеологических и т.д.), то есть как отрицательная свобода. Идея права с необходимостью вытекает как регулятивный фактор индивидуумов, обладающих определенными свободами.

Русское культурное сознание отвлекается от этого внешнего аспекта свободы при подчеркивании ее внутреннего положительного содержания. Свобода понимается не столько как свобода быть независимым от чего-либо, “свобода от...”, но как свобода самоопределяться к чему-либо, “свобода для...”. Это – свобода установить личностное отношение, отношение доверия или отчужденности, любви или ненависти. Иными словами, в русском сознании фактор свободы определяет содержание не столько социальной жизни (как это мы наблюдаем в западной культуре), сколько содержание личностного бытия человека в его отношении к другим личностям – к своим ближним и к Богу.

В связи с этим, в западном сознании свободное самоопределение не требует личностного отношения к внешним явлениям. позволяет сохранять к ним нейтрально-пассивное отношение. Свободное самоопределение русского, наоборот, с неумолимостью требует от него личностного самоопределения ко всем внешним явлениям, которые осмысляются им как символы другого личностного бытия.

Данный момент и определяет специфику русского символизма. С точки зрения русского сознания символом является любое проявление феноменального мира, за котором стоит иное личностное бытие: высшее, божественное, горнее, либо, наоборот, низшее, богоборческое. Весь внешний мир, как становление раскрывающихся живых символов, находится в определенном личностном отношении к человеку, и в каждый момент человек должен свободно самоопределяться к этому моменту, каждый момент должен выбирать между символом высшего – божественного, и символом низшего – демонического; выбирать между добром и злом.

Такое восприятие мира представляет его как тонкую, воплощенную в символах внешних явлений, границу между божественным миром и миром обыденным. И эта граница проходит не где-то высоко “на небе”, а через сердце каждого человека, и каждый человек чувствует внутри своего обыденного, профанного бытия присутствие сакрального мира.

Но реальная связь с эти сакральным открывается через свободное самоопределение, требующее огромного духовного напряжения, и кристаллизуется в символах христианской обрядности. Неправильное самоопределение, вызванное соблазном духовного расслабления, может открыть за внешним символом не высшее божественное содержание, но ему противоположное – богоборческое, демоническое.

Постоянное духовное напряжение в обращенности к высшему сопровождается постоянным чувством опасности подмены высшего низшим, божественного – демоническим.

Духовный соблазн приводит к греху “прелести”. Ошибочному принятию низшей сущности за высшую. Прелесть означает прельщение внешним, за которым нет никакого внутреннего содержания, либо это внутренне содержание противоположно этой внешней прелестности. В этом плане прелесть есть нечто противоположное красоте, понимаемой в христианском сознании как явленность богатства внутреннего содержания во внешнем. Преображение внешнего светом внутреннего.

Прелесть – лишь прелестная оболочка пустоты, пустая личина. Подлинная же красота – это открывающийся в лице внутренний лик, явленность идеального прообраза лица, лица – в свете будущего века. В самом широком смысле, прелесть – это всякий грех самообмана, когда мы ставим на место высшего что-то другое, соблазняясь ложной идеей, теорией, догмой, идолом или кумиром. Но в религиозном сознании – это прежде всего соблазн демоническим.

В этом духовно-напряженном отношении к сакральному и скрывается непонятный для европейца корень русского обрядопочитания. Иностранцев, порой, шокирует, что когда их обступают русские старушки, то первый вопрос, который они задают, “Как вы верите?”, но “Как вы креститесь?”. Еще более непонятен повод для раскола между старообрядцами и принявшими никонианскую реформу – несущественные обрядовые различия: двумя или тремя перстами совершать крестное знамение, через одну или через два “И” писать имя Христа и т.д. Ни в какой другой стране мира невозможен был бы такой малозначительный повод для раскола.

Но для русского сознания изменение обрядности означало подмену символа, и за этой подменой может скрываться подмена потусторонней силы. Не сама реформа обрядов, но возникший вследствие нее страх впасть в прелесть привел к расколу, и как этот ни парадоксально. Именно этот страх и вовлек старообрядцев действительно в прелесть. Стремление видеть во всех новых обрядах вторжение в историю демонических сил распространилось у старообрядцев на весь мир, который отказался от их обрядопочитания. Так на Руси родился первый религиозный самообман, явившийся предтечей будущему коммунистическому самообману. Трагический самообман старообрядцев в том, что они усмотрели в проводимых церковных реформах знамение воцарения Антихриста на земле и скорое приближение конца света. Мир стал восприниматься старообрядцами как зло, который подлежит в ближайшем будущем уничтожению. И они бежали от мира, бежали в леса, и если их находили и там, то скрывались в костре коллективных самосожжений.

И, удивительное дело, старообрядцы не исказили ни догматическое учение Церкви. Ни литургическую жизнь. Их соблазн затрагивал лишь эмоциональную сферу – фанатичное неприятие мира, и потребовалось несколько столетий, чтобы хоть как-то развеять мрак этой прелести в оградах старообрядческих церквей.

На этом примере мы можем видеть, как грех прелести может захватить человека. Каждый человек свободен. Но специфика русского самосознания как бы обрекает человека на свободу, на необходимость постоянного выбора между добром и злом, на напряженность и динамичность религиозного опыта, постоянно вопрошающего: “Не есть ли это соблазн?”, и постоянно преодолевающего собственные сомнения. Мир явлений – это явленность символов, через которые человек определяет свое отношение к божественному и демоническому. Но стоит только ему начать видеть во всех внешних проявлениях только демоническое, как он теряет свободу самоопределения, свободу выбирать, слепо представляя себя в окружении врагов, и сам становиться манипулируем этим демоническим. Такое подчинение человека демоническому началу в грехе прелести есть одержимость.

В постоянном духовном напряжении при обращенности к сакральному человек постоянно предпобеждает себя, изживая в себе зло. Но если это напряжение становится нестерпимо большим, то возникает соблазн спроецировать на внешний мир, и тогда можно внутренне успокоиться, можно не бороться внутри себя, не совершать постоянного выбора – все и так просто и ясно, все объясняется наличием внешнего врага.

Поддаваясь этому искушению ложного успокоения, человек, переставая быть свободным, перестает быть самим собой, превращаясь в орудие того, кого он больше всего и страшился – “Князя мира сего”. Сам мир начинает восприниматься этими чужими глазами, как чуждый и враждебный. И тогда временность ложного успокоения сменяется непрестанной духовной борьбой со всем внешним, предполагающей непрестанный поиск врага и личностный самораспад.

Одержимый человек не есть более он сам. Но есть носитель чуждой ему демонической воли. И подобно тому, как одержимость может захватить сознание отдельных людей, она может захватить и общественное сознание, что в полной мере проявилось в массовом исступлении жизнеотрицающей коммунистической идеологии, что повлекло войну против всей русской культуры и десятки миллионов жертв во всем мире.

И чтобы понять характер этой страшной болезни в сознании нашего народа, необходимо понять специфику русского символизма, в котором нашло свое выражение сознание народа.

Культ для христианского сознания – это точка соприкосновения земного и божественного, в которой возможно общение человека и Бога. Такое осмысление культа в некотором смысле распространяется русским культурным сознанием и на весь остальной мир. Отсюда, мирское служение мыслится как продолжение религиозного служения монахов и отшельников, иллюстрацией чему может послужить канонизация людей светских (как Александр Невский), пострадавших даже не за веру, а за сохранение в себе нравственной чистоты (как Борис и Глеб). Русское религиозное сознание воспринимает мир как бы сразу в двух планах реальности. Для каждой из которых требуется даже свой язык: обыденная реальность, повседневность, о которой можно говорить на русском языке, и присутствующая внутри нее божественная реальность. При обращении к которой требуется особый сакральный язык – церковно-славянский.

Обращение к Богу на обыденном профанированном языке будет резать слух равно и верующему, и атеисту: Как можно назвать Бога “Паном” или “Лордом”!? (как это делают поляки и англичане). Обращение же по русски “Господин!” вместо церковно-славянского “Господи!” в принципе невозможно для русского.

В контексте этого религиозного символизма, когда за символом признается онтологическая реальность, открывающаяся через него внутри становления повседневной жизни, и была развязана тотальная война против всех культурных символов носителями коммунистической идеологии.

Даже западным коммунистам непонятно тотальное стремление русских большевиков заменить всю традиционно-культурную символику новой партийно-идеологической. Меняется герб. Флаг, гимн, архитектура, названия улиц, площадей, городов, государственных и общественных учреждений. Вводятся неологизмы, новые языковые формы, проводится реформа алфавита. Отрицая старую обрядность, коммунисты стремятся ввести по ее образу и подобию свою: вводят свой культ святых, поклонение мумии, свои праздники, ритуалы в форме собраний, субботников, демонстраций и т.д.

Во всем прослеживается очень серьезное отношение коммунистов к символам, при котором их оценка меняется прямо на противоположную. Духовные божественные символы истолковываются как порожденные царством зла и эксплуатации. Также как и христиане, коммунисты безусловно признают за ними силу, но понимают ее как силу злую, отсюда и ожесточение войны против символов. Сразу после замены государственной символики коммунисты перешли к осквернению мощей, разрушению церквей, расстрелам духовенства, кощунственным антирелигиозным шествиям-шабашам. Западному академическому атеисту покажется диким и абсурдным богоборческий атеизм тех комсомольцев, которые в порыве энтузиазма не покладая рук сколь угодно долго готовы были совершенно бесплатно трудиться в совершенно заброшенной и всеми забытой церкви, сбивая кирками в ней фрески. Верили ли они в Бога? - Конечно верили, потому и боролись с Ним с таким ожесточением. Самый расхожий атеистический аргумент в Советской России выглядел так: “Если в мире есть зло, то и бог должен быть злой. А если он злой. То в него следует не верить!”.

Из сказанного видно, что коммунизм оказался творчески бесплоден. Он не смог ничего нового создать. Но лишь паразитировал на той культуре, против которой воевал. Коммунисты не смогли предложить никакой новой системы ценностей, они просто сменили на противоположные все знаки в христианской системе ценностей, поменяли местами добро и зло.

Но такая подмена и есть грех прелести, которая с неизбежностью привела к одержимости, к подавлению личности демоническим началом.

Вид духовной прелести, которой оказался соблазнительным коммунизм, можно обозначить как идеелатрию – поклонение идеи, как разновидность идолопоклонничества. На место Царства Небесного ставится идеальное царство на земле – совершенное социальное устройство, вера в которое подразумевает реальную борьбу с миром старым до полного его разрушения. Место Бога заняли общественные ценности, место Церкви – партия. Происходит как бы опрокидывание всей сакральной сферы в профанную. Повседневная жизнь в соответствии с вводимым коммунистическим ритуалом по новому структурируется и объявляется сакральной.

Такая переоценка ценностей вызывает временную духовную разрядку, ибо отпадает необходимость в напряжении духовных сил при восхождении от профанного к сакральному, отпадает необходимость поиска и сомнений, которые сопровождают свободное самоопределение к тому, что скрыто за внешней явленностью. Сакральное объявляется непосредственно данным здесь и сейчас в форме освящения идеологическими ценностями всего содержания обыденной жизни, и требует своего немедленного признания. Всякое колебание и сомнение запрещено. Свобода объявляется лишь познанной необходимостью. Для коммуниста свободы как самоопределения нет и быть не может, все за него уже предрешается заранее партией в соответствии с исторической необходимостью и “единственно правильным учением”.

Человек, лишенный свободы. Превращается в винтик объявляемого сакральным общественного механизма для реализации некоей абстрактной идеи. Профанному нет места. Как нет места не-идеологическому (аполитичность просто преступна), нет места сомнениям и поискам, нет места духовному росту. Чем примитивней человек, тем более он годится для роли строителя коммунизма.

Но если все сакрально, то откуда берутся несчастья, страдания, зло? Ответ также прост и не требует колебания – от старого злого мира, построенного на эксплуатации. Иными словами, зло окружает всю сферу идеологически организованного общества как некий хаос, еще не структурированный идеологией. И этот хаос активно враждебен, он стремится разрушить “единственно верный и возможный” порядок. Его силы выступают в обществе в образах классовых врагов, которые изначально злы и испорчены по своей природе. Поиск классового врага в коммунистической идеологии становится универсальным объяснительным принципом всякого зла, что роднит ее с другими антихристианскими религиозными ересями.

Итак, мы видим, что коммунистическая идеология полностью отвергает свободу воли человека, который становится носителем чуждой ему воли, туманно обозначаемой коммунистами как “общественная необходимость” или “историческая неизбежность”. Христианское сознание дает определение такому состоянию человека как “одержимость” чужой волей. Если эта воля навязывает человеку идею поиска врага как универсального объяснительного принципа для всякого зла. То такая воля понимается с точки зрения христианства как демоническая. Иными словами, коммунизм есть разновидность сатанизма.

Этим объяснима близость коммунистических ритуалов и символики с демонической. Так, на утро после вальпургиевой ночи коммунисты имеют обыкновение проводить массовые шествия. На которых исполняются слова интернационала, начинающихся с призыва “Проклятьем Заклейменного”, т.е. того, в честь кого в ночь перед этим и проводился ведьмовской шабаш. Красный цвет флага всегда подается вместе с серпом, традиционным символом смерти. Некрофилия выражена и на советском гербе, оформленном по образу траурного венка. Солнце на гербе помещается ниже Земли, что с точки зрения мифологии интерпретируется как опаление Земли огнем Преисподни. На самом земном шаре также располагается символ смерти.

Сакрализация профанного мира, соединенная с некромантической символикой лишь расшифровывает давно известный образ “Князя мира сего”, на алтарь которого приносились миллионы человеческих жизней.

Одержимость посредством соблазна политической идеологии выступила фактором нашей истории. Определившем трагедию судьбы России в XX столетии. Но одержимость, как и борьба с ней, наличествуя в общественном сознании лишь воспроизводит индивидуальный путь носителей русской культуры, их искушения и опыт борьбы с ними.

Наиболее остро духовная борьба, как и связанная с ней опасность одержимости, возникает в переходные моменты, когда человек готов перейти на новый духовный уровень, но сталкивается с активным противодействием зла, накопленного и вне себя.

Серебренный век русской культуры оказался именно тем пороговым моментом, когда-либо должны были начаться новые культурные откровения, либо накопленное зло попытается спровоцировать массовую психопатологию революционного угара и подчинить общественное сознание.

Если мы обратимся к судьбам деятелей русской культуры, которые подготавливали Серебренный век, то обнаружим. что практически у всех она трагична.

Пушкин и Лермонтов погибают на дуэли. Чаадаева объявляют сумасшедшим. В отчаянном духовном борении с нечистой силой пребывал и Гоголь, и Владимир Соловьев. Оба умирает от истощения. Симптомы демонического искушения очень часто проявляются в творчестве Достоевского, душа которого становится некоей ареной борьбы. Чем и был обязан его могучий талант.

В середине века, как мы видим, рождающиеся таланты в одиночку пытаются противостоять темной силе, то в конце века начавшийся культурный подъем захватывает почти все сферы: философию, литературу, музыку. Общество становится все более цивилизованным, происходит реформа правовой системы, наряду с подъемом культурным начинается и экономический подъем. И вместе с этим нарастает и искушающая сила. Которая стремится теперь захватить не столько отдельные личности, а целые массы, пытаясь пробудить в них разрушительные инстинкты посредством коммунистической идеологией. И с торжеством коммунистической идеологии началось последовательное и тотальное разрушение нашей культуры.

Не всякий грех прелести с неизбежностью приводит к одержимости, он может проявляться в более мягкой форме как повышенная чувствительность к чуждым эмоциям и мыслям. Одержимость – это субстанциальное воплощение в человеке чужой воли, и далеко не каждый из всей революционной массы был таковым. Чаще, посредством учения об эксплуатации и необходимости экспроприации у экспроприаторов. В человеке просто пробуждали его темные стороны: зависть, ненависть и т.д., умело направляя в нужное русло высвобождающуюся негативную эмоциональную энергию.

Человек одержимый в некотором смысле перестает быть человеком, ему становятся чужды чисто человеческие проявления.

Одним из симптомов того, что человек уже перестал быть собой – это отсутствие у него чувства юмора.

В “Большом терроре” Конквест отмечает, что современников удивляло полное отсутствие чувства юмора у Ленина и у Троцкого (в отличие от Сталина, у которого оно было, хотя очень часто носило грубый и черный характер).

Достаточно взглянуть на работы Ленина, чтобы понять, что они не могут принадлежать нормальному человеку – каждая строчка дышит непомерной гордыней, презрением к окружающим, и вместе с этим прослеживается полное отсутствие систематически мыслить. В работе “Материализм и эмпириокритицизм” в хаотическом нагромождении мыслей автору не удалось даже раскрыть тему.

Религия не может долго существовать, если за ней не стоит реальный религиозный опыт (положительный или отрицательный), и уж если русские до сих пор не могут расстаться с мумией из мавзолея, то значит они на протяжении всех этих десятилетий чувствовали присутствие за ней некоей потусторонней силы.

Вспомним, что в критический момент для истории лишь Ленин и Троцкий выступили за организацию октябрьского переворота. И настояли. Их как будто специально подобрали для совершения определенной работы. Но одержимый не способен самостоятельно проявлять инициативу, поэтому он был малопригоден для управления сложной тоталитарной системой, где без способности к такой инициативе ничего сделать будет нельзя. Поэтому и понадобился злой нений Сталина, в котором человеческого, не смотря на всю его кровожадность, оказалось значительно больше, чем у Ленина. Судьба же вышеупомянутых провокаторов переворота оказалась плачевной: Троцкого убивают топором, а Ленина запирают в больнице и залечивают.

Нетерпимость к иронии в отношении к идеологически ритуализированной действительности есть симптом одержимости массового сознания. Однако здоровые люди продолжали смеяться над коммунистической действительностью, сочинять анекдоты. За анекдоты сажали, смех считали преступлением. Ибо, действительно, для коммунистического сознания такой смех казался смерти подобным.

Коммунистическое мировоззрение требует отвратительно серьезного отношения к жизни. Именно потому, что эта жизнь есть эпифеномен классовой борьбы, телесное воплощение идеологических ценностей, коммунизм не терпит никакой иной точки зрения на сакрализованную действительность кроме “единственно верной”, определенной партией.

Ирония же есть способность встать на иную точку зрения, и с новой позиции переоценить свою старую позицию. Эта разность в оценках действительности, с точки зрения старой позиции и новой метапозиции, и составляет содержание смешного. Ирония – это как бы объемное видение ценностной стороны ситуации с двух точек зрения, а смех – это переоценка старой позиции с точки зрения новой метапозиции.

Таким образом ирония есть свобода человеческого сознания определять свое отношение к действительности, свобода определять свою ценностную ориентацию, свобода переосмыслять предлагаемый ему взгляд на мир. Именно в этом и заключается смертельная опасность для коммунизма – в способности встать на метапозицию, критически переоценить старый взгляд на мир, и прежде всего – свобода по новому самоопределиться к действительности. Потому-то коммунисты и отрицают свободу, потому и требуют серьезного отношения к действительности с одной и единственно допустимой точки зрения. Для этого-то и приходилось им помещать людей в концлагеря за ироническое отношение к действительности.

Ирония является необходимым и важнейшим элементом всякого культурного самосознания. Ирония, как способность к творческому переосмыслению – необходимое условие творческого развития культуры. Если мы обратимся к христианской культуре в целом, или к русской – в частности, то обнаружим, что ирония здесь – важнейший элемент определения отношения человека к повседневному миру с точки зрения причастности человека миру сакральному.

Если мы обратимся к русской литературе, иконописи, живописи, то обнаружим напряжение духа при восхождении от профанного к сакральному. Это серьезное отношение определено тем, что метапозиция, с которой возможно внутрипрофанное переосмысление повседневного, еще не найдена, и памятники русской культуры стремятся запечатлеть именно момент этого поиска, момент борьбы с собственными сомнениями и этапы духовного возрастания.

Восхождение к сакральному предполагает нисхождение от сакрального к повседневному. Человек не может все время пребывать на высоте своих духовных созерцаний, он должен вести и свою обыденную жизнь со всеми своими повседневными заботами, суетой, жизненными мелочами.

Вот это нисхождение от сакрального к профанному и становится возможным лишь в иронии, как такой переоценке профанного, которая позволяет принимать его, не растворяя в сакральном. Делая его несерьезным, ирония тем самым очищает профанное от всякого негативизма и делает его при этом прозрачным для видения сакрального. Ирония позволяет войти в водоворот повседневной жизни, сохраняя в себе чистоту созерцания сакрального.

Такое ироническое принятие профанного характерно не только для русской культуры, но и вообще для христианства в целом. Вот что по этому поводу пишет К.Льюис, сопоставляя сакральность любви и профанность сексуальной практики с точки зрения христианства: “Нельзя относиться с важностью к страсти, да и невозможно... Не случайно все языки и все литературы полны шуток на эти темы. Многие шутки пошлы, многие гнусны, и все до одной – стары. Но, смею утверждать, в них отражено то отношение к соитию, которое гораздо невинней многозначительной серьезности. Отгоните смех от брачного ложа, и оно станет алтарем. Страсть обернется ложной богиней – более ложной, чем Афродита, которая любила смех...

Поистине, Господь шутил, когда связывал такое страшное, такое высокое чувство, как влюбленность, с чисто телесным желанием, неизбежно и бестактно проявляющим свою зависимость от еды, погоды, пищеварения. Влюбившись мы летаем; вожделение напоминает нам, что мы – воздушные шары на привязи. Снова и снова убеждаемся мы, что человек двусоставен, что он сродни и ангелу, и коту. Плохо, если мы не примем этой шутки. Поверьте, Бог пошутил не только для того, чтобы придержать нас, но и для того, чтобы дать нам ни с чем не сравнимую радость...

...Так и тело: мы не уживемся с ним, пока не поймем, что среди прочего оно состоит при нас шутом. Да это и понимают все – и мужчины, и женщины, и дети, - если их не сбили с толку теориями. То что у нас есть тело, - самая старая на свете шутка” (К.Льюис. Любовь. Страдание. Надежда. Москва, 1992. 245-246 с.).

Ироничное отношение от соития и до телесного, а затем, и включая весь повседневный мир жизненных мелочей, характеризует христианское отношение к профанному. Поэтому борьба против коммунистической сакрализации профанного велась русским народом главным образом в форме иронии через анекдот.

В русской культуре это ироничное отношение к профанному имеет свою специфику. Мы не так много найдем культурных христианских памятников, в которых бы фиксировалось ироническое отношение к действительности. Это так именно потому, что с ироничной точки зрения действительность казалась слишком несерьезной, чтобы отображать в произведениях свое отношение к ней, гораздо важнее казалось отразить духовный поиск и духовную борьбу человека при обращении к сакральному, запечатлеть восхождение человека к сакральному, а не ироническое нисхождение к профанному.

И все же, несмотря на то, что ироническое отношение к действительности довольно редко встречается в христианских произведениях, тем не менее нельзя пройти мимо одного важнейшего символа, специфического именно для русской культуры, в котором отражается именно христианское ироничное отношение к миру, ироничное нисхождение с высоты святости горнего мира в наш дольний мир жизненной суетности. Я имею в виду традицию юродничества и отношения русских к юродивым.

Юродивый есть святой, стяжавший благодать, и Христа ради вернувшийся в мир. Но он не принимает всерьез ни голод, ни холод, ни страх, ни боль. Не принимает всерьез ни потребность в доме, ни в одежде. Он предстает в окружающем его профанном мире как носитель благодати, не принимая всерьез этот мир. И потому его юродство кажется безумием для этого мира. Но, вместе с тем, и свободой от него, и потому отношение юродивого к чему-либо люди воспринимают как знамение Воли Божией.

Юродивый не воспринимает всерьез и власть, поэтому он может открыто говорить то, что другие произнести боятся. И поскольку он свободен, голос его невозможно заглушить. Несмотря на то, что он очень похож на безумного, он не безумен. Безумный очень серьезно относится к продуктам распада своего сознания. Юродивый же всем своим видом и всем своим поведением являет ироничное отношение и к себе, и к окружающему миру. Именно ирония юродивого позволяет отличить истинно святого от сумасшедшего или одержимого.

Это ироничное отношение юродивого к миру знаменует ироничное отношение народа к профанному, что позволяло воспринимать несовершенства мира здраво, без революционного максимализма. Зараза революционной идеологии начала распространяться именно от серьезного отношения к жизни.

Народ любил царя (вернее – идеальный образ царя), и при этом смеялся над его “плохими слугами” – т.е. всеми реальными институтами власти, почитал священников и при этом смеялся над пьяницами-попами. И в таком смехе он не отрицал ни власть, ни Церковь, в этом смехе он смотрел с совершенства небесного на несовершенство земного, не отрицая само это земное.

Здравое чувство иронии возможно лишь при понимании различия между сакральным и профанным, что и стремиться уничтожить коммунистическая идеология. Если прелесть – это обман, подмена высшего низшим, то коммунизм как раз и пытается подменить сакральное профанным, поставить абстрактный общественный идеал на место, принадлежащее божественному.

При таком совпадении сакрального и профанного невозможна никакая метапозиция по отношению к коммунистической “истинно-правильной” точки зрения, а значит невозможна и ирония у личности, подавленной коммунистической идеологией. В своей конечной стадии это проявляется как одержимость.

Ирония означает и победу над этим страшным искушением прелести, над обманом обожествления земного. Христианское ироничное отношение к жизни становится силой, противодействующей коммунистической одержимости.

И в конечном счете именно ирония победила коммунистический режим. Коммунизм в нашей стране стал окончательно обречен не тогда, когда упали мировые цены на нефть и подобно снежной лавине начал расти дефицит бюджета, но тогда, когда простые люди перестали всерьез воспринимать коммунистические идеи и коммунистический ритуал.

В связи с этим мы можем сделать вывод, что антагонизм иронии и одержимости и явился культурно-историческим фактором, определившим логику событий истории нашей страны.

Томск, 1998